Фреска седьмая
Просыпаться тяжело. Проснусь и лежу, вспоминая, кто я, где я. Трудно сразу осознать, что этот хмырь с двухдневной щетиной – я. Я всё никак не могу понять, зачем бриться. И стричься. И вообще, зачем всё. Чтобы жить? Ради чего? И что дальше? Как это глупо – жить просто для того, чтобы жить.
Как смешно вчера сказала наша бухгалтер: «Клубника отошла». Сказала и забыла, и уже кучу новых афоризмов выдала, а я всё стоял и пялился на неё, как завороженный. Клубника, оказывается, тоже может отойти. В мир иной. Без громких проводов и с чувством исполненного долга. Всему на свете приходит конец, даже клубнике. И только я, как приговорённый, должен каждое утро подниматься, садиться в машину и ехать неизвестно куда. Нет, это я многого захотел. Каждый раз я еду «неизвестно куда», а приезжаю во вполне определённое место... И хоть бы когда-нибудь изменить направление.
Это тогда, на вокзале, я не знал, куда ехать. Всё равно – на Марс, на Луну… Одно в голове: не туда, где могут найти, где будут искать. И тут же мысль: зачем ты думаешь об этом, Жданов? Кто тебя будет искать?..
Конечно, Малиновский прав и подсознательно я ждал, надеялся. Такая детская насупленная уверенность, когда обиделся и знаешь, что сейчас за тобой придут. Потому что знают, что обидели, потому что жа-а-алко… Ну, ребёнок-то принимает эту жалость, как должное, а мне как себе признаться? Что хуже жалости может быть? Как она уверяла меня… уговаривала… и как хотелось верить ей…
Но жалость разная бывает. И для него её жалость была всем…
…В общем, меня отпускает немного, и я чувствую, как всё возвращается. В целости и сохранности, ничуть не повреждённое. По-настоящему легче стало только в первый день, когда после рассказа Малиновского я узнал главное. То есть именно в ту ночь это было главным и, несмотря ни на что, стало легче.
А теперь снова пришло то, о чём я говорил ему: да ведь это просто последней каплей было. Больше поводом, чем причиной. Мне нужно было основание не верить ей. Настоящее, реальное основание… И, так же, как в глубине души я жду её, всё это время я знал, что Малиновский ошибся и ничего не было… Но почему? Почему не было?
В этом всё. В этом корень и причина, разгадка и очищение. А не в том, что мне сказали: изменила, и я помчался на край света… Она не изменила, и я вернусь, но так и не буду знать главного.
И меня опять крутит в этом водовороте. И я снова вспоминаю, день за днём, час за часом. То, как счастливо мы жили, как потом появился этот рыцарь без страха и упрёка… И снова противно сосёт под ложечкой, и руки в кулаки сжимаются. И сердце. Сердце тоже сжимается, как кулак. Я думал, одержу победу, потому что он не умеет так чувствовать, не умеет так её любить. Мне казалось, я сильный и защищённый… чёрта с два я сильный и защищённый, если сижу сейчас здесь…
И даже не сижу, а лежу. Господи, уже почти девять!..
Так часто теперь бывает, и раньше, в Москве, так было. Я забываю о времени, забываю обо всём. Решаю какую-то задачу, видимо, очень похожую на ту школьную, с бассейнами и трубами, которую в принципе решить невозможно… И всё-таки решаю! И надеюсь решить! Вот загадка... Поистине, верующие блаженны.
И даже сейчас, дико опаздывая, в спешке натягивая пиджак и давясь горячим кофе, продолжаю думать, думать. Однажды вот так я вообще не попаду на работу, просто забуду о ней, и всё.
Вот уж кто не забывал о работе, так это он. Был безупречен, исполнителен, инициативен. Ну, просто характеристика из комсомольской организации… И инициативен – без нахрапа, без склонности идти по головам. Я ведь даже симпатизировал ему. Недолго… Она не смогла долго эту симпатию терпеть. Однажды вечером расплакалась и рассказала. Но как он вёл себя с ней!.. Помню, я больше всего этому удивился. Как он мог ничем не выдать, что знает её. До сих пор не понимаю…
Было поздно. Он уже так прилепился к «Зималетто», не отодрать. Она сказала, что хотела поговорить с ним, но не решалась. И мне сказать не решалась. Я долго понять не мог – почему. Глупенькая, и чего боялась, думал я. Ведь она знает, я помогу, поддержу, я буду думать только о ней… И отцу не рассказал – из-за неё. Даже слышать об этом не хотел.
А вот с ним… С ним поговорил. До сих пор перед глазами его лицо – невинное, растерянное. Он совсем другой, вдруг подумал я. И я другой. А был таким же, как он. Так чем он хуже меня? В чём винить его? В том, что сделал сам?..
И я тоже растерялся, как-то перестал понимать, что мне нужно от него, зачем он мне со всеми этими унизительными для неё разговорами. И онА успокоилась после того, как рассказала. Так стоит ли нам унижать себя? Всё это подешевело, обесценилось, а мы раздуваем, как будто боимся чего-то. Противно, Кать… Да, противно… Пусть работает, решили мы.
Конечно, это было не легко. Я следил за ним, наблюдал. Стоило ему оступиться хоть немного – и ничто бы меня не остановило. Но он не оступался, вёл себя, как до разговора: с лёгким безразличием, вежливой отчуждённостью, ничем не показывая своего отличия от других сотрудников. Как будто, как и остальные, увидел её в «Зималетто» впервые.
И от неё я свою заинтересованность скрывал, как мог. Потому что знал – она сразу же начнёт нервничать. Но она, видя, что я спокоен, была спокойна сама. Ну, мне так казалось. И стала постепенно такой, как до его появления, - и с ним тоже…
Андрей Павлович, вас ждут, вы договаривались… Большая партия ткани… Хотят разговаривать только с вами…
Да, Юля, я уже еду… Предложите им кофе…
Кофе… Да она, наверное, уже весь офисный запас извела. Не меньше часа ждут, люди пунктуальные, крупнейшее в области швейное предприятие. Директор хоть и добр ко мне, а три шкуры сдерёт, если сделка сорвётся.
…И я погрузился в то, что до этого спасало и приносило облегчение. Но уже было не так. Что-то изменилось, угол сместился, и моя башня с непробиваемыми стенами накренилась. Совсем как Пизанская, только, в отличие от чудо-памятника итальянской архитектуры, грозила долго не простоять. А если дни мои теперь будут похожи на ночи, я долго не протяну, тревожно бил колокол где-то внутри. К бойницам подтянулась артиллерия, я посопротивлялся, но вскоре понял, что всё бесполезно. Разбудил меня Малиновский, сколько бы я ни говорил себе, что ничего нового не услышал.
И в тот день со мной случилось то, чего я никак не ожидал: я нетерпеливо ждал вечера. Вечера, который выключит всех этих случайных людей, все эти разговоры. Мне срочно нужно было пройти весь путь до конца, я чувствовал, что углы во всём сместились…
А ещё проснулась боль. И злое удивление самому себе. Как можно было столько времени быть мёртвым, думать только о себе.
Я представил себе лицо Малиновского в тот момент, когда попрошу его узнать о Кате. Как-то не представлялось: то ли усмехнётся, то ли покрутит у виска. А какая разница, собственно?..
…Даже если Рома и проделал всё это, по голосу этого заметно не было. Он вообще был озабочен и спешил куда-то: сегодня на совещании отец устроил разнос и был особенно нежен с Воропаевым. Я отметил про себя усиление крена и спросил, сможет ли он узнать что-нибудь о Кате. Заикнулся о Зорькине, но он сказал, что без моих советов как-нибудь сообразит, и отключился. Я оценил эту краткость и почувствовал, что оживаю во всех смыслах. Болеть начинало всерьёз.
Неужели я никогда не избавлюсь от этого. Так и буду бегать по кругу, мечтая вырваться и увязая всё больше. Говорят: не веришь, значит, не любишь. А я любил.
…Стиснуть зубы, отпустить себя, открыться. Забыть обо всем; вот так, сжавшись, - разжать. Сердце, руки. И рукой – по щеке, по плечу… Милая моя… Милая…
И глаза её зажигаются, и от света этого всё вокруг зажигается, а она не знает, не знает, какая она… Как я люблю в ней это. То, что она не знает, какая она…
Не могу без тебя. Дышу тобой. Единственная… нежная… моя…
И вот здесь, на этом ощущении, споткнуться и опять скукожиться. Как листок бумаги, слишком близко поднесённый к огню. Вдруг взметнулся ветер – и пламя в один миг опалило. Как тогда, в самый первый раз, только в тысячу раз сильнее и больнее. Потому что уже без удивления, без неизвестности. Потому что уже знаешь больше, чем хочешь, и от этого сходишь с ума.
Я вновь и вновь возвращаюсь в эту точку, в это ощущение. Как раненого человека тянет надавить на рану, чтобы проверить: а вдруг уже не так болит, вдруг начался обратный процесс - заживления. Понять, что было не так, в чём ошибка. Найти погрешность и замереть, зафиксировать.
Когда впервые показалось, что она думает не обо мне? Вернее – не только обо мне… Что-то мешало ей, раздваивало. Мучается? Страдает? Нет… Ничего такого не было, а значит, и беспокоиться вслух не было причины. Что спрашивать? Кать, о чём ты думаешь?.. Я так и видел, как она улыбнётся удивлённо, привстанет на цыпочки, поцелует… Так, ни о чём. А почему ты спрашиваешь?..
Нет, она и раньше, конечно, думала не только обо мне. Она всё переживает, волнуется за что-то… Но это всегда так или иначе касалось нас, нашей семьи, «Зималетто». Сейчас было что-то ещё… но я не мог понять, что именно.
Как это она говорила давно – схватывает на лету? О да, он схватывал на лету. Совсем скоро почти сделался её правой рукой, ни одно совещание без него не обходилось. Всё говорил, говорил, глаза блестели… У неё.
…Я обернулся, потому что кто-то окликнул меня. У самой двери стояла Оксана. И зонт мне протягивала. Забыл в приёмной… Я взял зонт, поблагодарил её.
Ну что вы, Андрей Палыч, мне нетрудно. Дождь сильный…
А здесь, Оксана, всегда дождь. Вы ещё не привыкли?
Да нет, Андрей Палыч, такое только в этом году… А так у нас погода, как везде, - непостоянная…
Я кивнул и, не раскрывая зонта, пошёл к машине. Хорошее слово. Значит, сейчас – постоянная. Ну, а как же, по дождю часы сверять можно. Только постоянство это какое-то… временное. Может, однажды вечером вместо дождя затрясёт все эти дома в двенадцать баллов…
|