Фреска шестая
Зорькин уехал. Она проводила его на вокзал, тепло попрощалась с ним. И, когда поезд тронулся и медленно поплыл вдоль перрона, вздохнула с облегчением.
Ей было стыдно за это облегчение, Колька был на удивление милым. Не мучил её расспросами, предположениями, выводами… Так, в минимальной для него необходимости. И всё-таки она поняла, что пока лучше – одной.
Она шла по вокзалу к стоянке и думала о том, что, получается, всё сделала правильно. Если она не скучает по дому, по близким, если одиночество – часть её сейчас. И эти качели от «не думать» к «думать» и обратно, которые мучили и изматывали её, всё-таки естественнее сейчас, чем родные лица и голоса.
Остановилась на светофоре – справа ресторан, самый крупный в городе. Огни, музыка, тени за стеклом… Обычная жизнь, обычные люди. Город постепенно переставал пугать её, она всё реже чувствовала себя перенесённой в другое время, другое пространство. И памятник на площади теперь был просто памятником, а не символом её новой жизни, когда она боялась, что он будет сниться ей. И церкви, и дома, и даже её редакция – всё то, что пугало её, казалось нереальным, вырванным вместе с нею впопыхах в каком-то изуродованном виде из привычного и знакомого, - теперь само стало привычным и знакомым. Да она и знала, что так будет. Картинка подсыхала.
Домой она приехала поздно, пришлось открывать зонт. Она поднималась по лестнице, и с зонта на ступеньки падали капли.
Ужинала, пила чай, вспоминала, как ещё недавно за этим столом сидел Колька. Папа всё-таки рвётся на вокзал, сказал он. И долго, Пушкарёва, ты не протянешь. А её эта мысль уже тоже не напугала, равнодушно как-то приняла. Уж если вплетать этот город в свою жизнь, то и папа не сможет помешать.
Но она знала, что пока он не поедет. Понимает, что ей тяжело, опасается. Видел, что с нею было. Но самое страшное, что ему невозможно до конца объяснить. Маме – можно, мама поняла. Ну, хотя бы не стала винить во всём Андрея… Так мама и знала больше. Мама знала всё.
Но если бы знал и папа, было бы ещё хуже. Есть люди, которых не сдвинешь, сколько ни старайся. Вот для Колькиной мамы, например, всё лучшее только у других: чужие вещи, чужие мужья, чужие дети… С её папой иначе, наоборот. Он насмерть будет стоять, защищая своё… Перед самим собой в первую очередь.
В квартире было тихо, даже тиканья часов не слышно. В этой квартире нет часов – ни будильника, ни настенных. И это было хорошо поначалу, ей это нравилось. Но время ведь всё равно идёт, так уж лучше купить часы. Чтобы не оставалось иллюзий.
Она уже хотела включить торшер, как вспомнила о чём-то. Достала из сумки свечу, которую купила по дороге с работы в одном из магазинчиков возле редакции.
Присела к столу; зажигая свечку, вспомнила о Юлиане. Тоже равнодушно, лишь с отголосками той ещё, старой, теплоты. Сейчас Юлиана не может помочь ей, она Юлиане так и сказала, когда уезжала. Извинилась за то, что разговора не будет, что и ей она не скажет, куда уезжает…
Свеча горела и таять не хотела. То есть она таяла, но не полностью, не до конца. Оплывала, добрела, но пламя разгоралось всё ярче.
А в пламени было всё то, чего не было. Чего уже не будет. Мы оплывём, как эта свеча, подумала она. Состаримся, поседеем, кожа покроется морщинами, глаза потускнеют… И так никогда и не узнаем, как это было бы. Как это могло бы быть – состариться вдвоём. Дети, проблемы, «Зималетто»… Совсем ещё недавно ты тоже мечтал об этом, а теперь по моей вине бежишь, как от огня.
И она сама ещё вчера задула бы свечку, включила телевизор, мучилась бы от того, что некому позвонить, чтоб надёжней заглушить эти мысли. Но сегодня не боится их, безотрывно, до сухости в глазах смотрит на огонь.
…Невысокий молодой человек, очень уверенный в себе. Его даже можно было назвать красивым, да и называли. Но было что-то хищное, пустое в его лице, что для внимательного собеседника сводило обаяние на нет.
Она была внимательным собеседником. Она всё видела, всё знала о нём. И всё-таки дала ему шанс, потому что у неё самой шанса не было.
Многоугольный круг (да-да, именно так она ощущала пространство, в котором очутилась) выпустил её из себя, оставив внутри самое главное. Как оказалось потом, саму её жизнь. Если бы они знали тогда, чем придётся пожертвовать… Не жалей ни о чём, сказал Андрей, выходя из ЗАГСа. Ты не понимаешь, я всю жизнь буду жалеть, ответила она.
Не утешай меня. Не надо…
Вот что услышала она в ответ.
…Когда она увидела Дениса в своём кабинете, то как будто ослепла. И такой страх, такая обида взметнулись вдруг, она даже испугалась, потому что они были похожи на ненависть... Хотелось подбежать, схватить его за руку и выбросить из кабинета, из своей жизни, навсегда, как он сам это сделал когда-то.
Постепенно пелена спала с глаз, и она увидела улыбающегося Павла Олеговича, да и его самого, безмятежно улыбающегося. Здравствуйте, Катерина Валерьевна…
И она поняла, почему так остро, так неожиданно сильно отреагировала. Он узнал её, как только она вошла. Узнал - и не удивился, не испугался. У него было такое лицо, как будто они расстались вчера.
А она другая. И он не знает её, не имеет права её узнавать. Стоять здесь и улыбаться, называя её по имени.
Но она сглотнула комок своей ненависти и кивнула. И потом, щуря глаза, не сводила их с Павла Олеговича. Холодная работа шла у неё в мозгу. Уже тогда многоугольник очертил свои острые края, а она не успела выбежать из него.
Немыслимо было ей, успокоившейся, счастливой, купающейся в любви, посвящать отца Андрея в подробности своей биографии. И страшно даже было подумать о том, что о чём-то хотя бы отдалённо может узнать Маргарита. Нет! Нет!!! – мысленно зажмуривала она глаза.
Значит, Андрей. Значит, это ему нужно было идти к отцу и просить его отказать своему старинному знакомому, порекомендовавшему Дениса. Она представила себе ту минуту, когда скажет Андрею. И он увидит её волнение, её неприязнь. Проклятое волнение, откуда оно? Как сказать так, чтобы он ничего не заметил, кроме естественной досады от этой встречи?
Да, он друг ей, он самый родной, самый близкий. Но он друг, а не брат. И волнения этого не поймёт. Есть вещи, которые нельзя объяснить даже самым близким. Если она сама себе до конца объяснить не может. Видимо, это уже в крови и так будет всегда. И никогда она не сможет равнодушно смотреть на этого человека. И лгать мужу, изображая равнодушие, тоже…
А раз так, то и Андрею нельзя говорить. Никому нельзя говорить и запретить Денису даже думать об этом. Вот он пришёл, улыбнулся вежливо – и хорошо, и всё на этом. И сам должен уйти, прикрывшись первым попавшимся объяснением. Придётся разговаривать с ним о прошлом; от этой мысли у неё начинали дрожать губы. Но это лучше, чем Павел Олегович или Андрей. Ей наплевать, что он подумает, ей наплевать, что он увидит…
И она снова зажмуривалась. Нет, не наплевать. Ей стыдно перед самой собой за то, что придаёт этому значение, и перед ним будет тоже стыдно. Ухмылочка поползёт по лицу, прикрытая ласковой непосредственностью… Она знает, как он умеет улыбаться. Сколько было этих улыбок, расшифрованных потом, когда она сутками сидела лицом к стене. Когда лицом к стене – ясней всё видно, она давно это знает.
…Был ещё один, четвёртый, выход, но он был опаснее всего. Она могла воспользоваться служебным положением и, зацепившись за любой повод, настоять на увольнении. Но, кроме того, что ей противно было даже думать об этом, Денису ничто не мешало возразить. Простым способом – рассказав обо всём…
Она бегала по кругу и больно билась об углы, а Павел Олегович продолжал нахваливать Дениса. Несколько лет тот проработал в Германии, у него связи, знакомства… С его приходом создание филиала становилось возможным, ну а пока пусть поработает в отделе маркетинга, место ведь пустует. То, что Малиновский вот-вот должен был вернуться в «Зималетто», дела не меняло – он мог временно возглавить отдел продаж, тоже оставшийся без руководителя.
И она была вынуждена стоять и улыбаться. Что могла она возразить против незнакомого человека? А если даже и знакомого, то опять же – что?.. А в том, что они незнакомы, и сам Денис никого разуверять не спешил. Даже и виду не подал, так естественно, так достойно вёл себя…
Это немного успокоило её. В конце концов, причина в ней, это ей не понравилось, что он даже лба не наморщил, вспоминая. А он и понятия не имеет о том, что с ней сейчас происходит. И в том, что она президент компании, в которую он пришёл работать, тоже не виноват…
Но в том, что он узнал её, она не сомневалась. Это сквозило во всём - в голосе его, во взгляде, она видела, что не ошиблась. И то, что не рвался он навстречу старой знакомой, в сочетании с его поведением давало надежду, что он понимает и будет молчать…
…Она резко задула свечу, едкий дымок поплыл по комнате. Нужно будет проветрить перед тем, как лечь. Что это сегодня Зорькин сказал? Что у неё в комнате краской пахнет. Она и раньше подозревала, что приносит этот запах из издательства. А после Колькиных слов побросала все вещи в машину; ещё не хватало, чтоб место, где она работает, по одежде определяли. А может быть, это и есть та краска, которой она рисует себе новую жизнь?..
Да какие рисунки, уймись ты, Жданова. Ты же дышишь через раз, хорошо, если карандашом набросок… Застыла в ожидании и честно знаешь, что это ожидание. Вот опустела Москва от стихийного бедствия, тебя постигшего, - и ты уже думаешь о том, что можешь вернуться. А потом… а потом…
Она положила голову на стол лицом вниз, руки машинально двигались, искали что-то. Наконец прижались к волосам, застыли. Одна, одна. Никого нет, и, если даже она замёрзнет, некому будет свитер принести.
Какому богу молиться, чтобы вернуть ту звёздную ночь…
|