...из письма следовало то, что я знала уже давно. Мне предстояло по достижении оговоренного возраста покинуть монастырь с тем, чтобы стать женой маркиза, поскольку таково было решение и его, и моих покойных родителей. Через десять дней мне исполнится семнадцать и я уеду из Мон Флери, не закончив своего послушничества. И письмо, и слова настоятельницы не стали для меня ни малейшей новостью, а еще я была вполне удовлетворена тем, что в последние полгода мне не докучают ни часами положенных и дополнительных молитв, ни обязательными для всех послушниц и воспитанниц трудами в монастырской мастерской, в саду и трапезной. Возвращаясь в мыслях к первым годам своей жизни в монастыре и к тому, чего пришлось мне натерпеться в результате трепетного поклонения, причем поклонения отнюдь не всевышнему, а остаткам собственных иллюзий, я содрогаюсь от ужаса и все с большей теплотой вспоминаю мою бонну. «Невинность и любопытство – это один порок с двумя лицами», – так учила она меня, по нашей бедности совмещая свои услуги компаньонки моей матери с наставничеством ее единственной дочери, то есть мне. Я была тихим и очень наблюдательным ребенком, что называется, себе на уме, но моя бонна сразу же разгадала меня, в то время как моя мать обращала на меня столько же внимания, сколько дарила своим вышивкам и кружевам. Я прекрасно помню, как мы – я и моя мать, поблекшая и располневшая несообразно возрасту, просиживали рядом целые часы, обе всецело занятые рукоделием. Мы были с ней так близко, разбирая фламандское снежное кружево, но все наши разговоры шли по кругу в скучных пяльцах нравоучительности и ее постных историй о благочестивых девицах, которых добрые родители исключительно удачно выдавали замуж. Невинность глупа, а в сочетании с любопытством порочна. Вместе они – один порок с двумя лицами, как говорила моя дражайшая бонна. Мне странно осознавать, что когда-то я ставила под сомнение ее слова, теперь я и сама бы добавила к сказанному: «Порок с двумя лицами и множеством гримас.»
Все мои годы в пансионе и те полгода, что я провела послушницей монастыря Мон Флери, я тосковала о доме так же сильно, как радовалась тому, что я не дома. Да, я радовалась этому. Невозможно набраться жизненного опыта, живя в тепле и любви родителей, и я все больше склоняюсь к тому, что мне повезло, что моя жизнь бросала меня из крайности в крайность, из любви в ненависть и из смятения желаний в обретение власти над ними. Хотя... возможно, я льщу себе и главные мои искушения еще впереди. Хорошо уже и то, что я вовремя избавилась от иллюзий. Но пора уже мне вернуться к событиям, ради которых я открыла сегодня мой дневник, событиям обыденным, но важным и говорящим для меня – как порой обычная, почти что ежедневная ошибка при шитье с капелькой крови на пальце вдруг показывает всю тщету твоего терпеливого старания: белизна батиста осквернена пятном и вернуть злосчастный миг укола уже невозможно. Все это я обдумывала, не спеша проходя узкие коридоры, где в вечерний час после молитвы нет ни монахинь, ни послушниц. Все двери было плотно закрыты, кроме одной. Матушка-настоятельница ожидала меня, сидя в кресле у маленького столика с приготовленными сладостями и ликером. Она была одна, в чем я тоже не сомневалась. Письмо маркиза было лишь поводом, чтобы залучить меня к себе, и как только я прочла строки, касающиеся меня, настоятельница тут же принялась жаловаться и вздыхать, пеняя мне на то, что ее «сладенькая ягодка оставляет свою матушку». Мне оставалась еще неделя с небольшим в монастыре, и я не стала грубить, чтобы не обозлить ее, но и не выказала ласки, а всего лишь холодную покорность. Но ей и того было достаточно, она закатывала глаза и со слезами твердила мне, что я самая лучшая из ее воспитанниц и она не мыслит, как будет жить после того как я покину монастырь, а я, улыбаясь со сжатыми зубами, думала о том, что хорошо бы она затосковала после моего отъезда до такой степени, что, не вынеся разлуки, заболела и умерла, и, желательно, чтобы при этом подольше мучилась. Для этого я и улыбнулась ей, и с гримасой лицемерного удовольствия позволила все, чего она желала, наслаждаясь лишь одним – ощущением своей власти над ее рассудком.
Он поморщился и быстро пролистал дальше. Сейчас, сейчас. Еще три-четыре страницы ее кружевного почерка – и все разъяснится, он уверен в этом. Вот они, вредоносные учения! Вольтер и монтеньянцы! А еще хуже – эти янсенисты в лоне католической церкви! Нет, его дочери, если бог пошлет ему такое наказание, будут определены в самый строгий удел... дальше! Страница послушно замерла в напряженных пальцах - слабая, покорная бумага.
«Будь ты хоть чудом изящества и красоты, имей ангельский голос чтобы петь и тело нимфы чтобы танцевать, без состояния ты никто и ничто. Красивый молодой человек, будь он беден или богат, знатен или безроден, неважно – он скорее выберет себе уродливую невесту, за которой получит хорошее приданое, а тебя – неизменно, и так же вне зависимости от своей обеспеченности будет стремиться сделать потаскушкой. И если ты будешь настолько глупа, что поверишь ему, то именно так и случится. При этом он уверит сам себя, что безумно влюблен, а тебя – что искренне мечтал о законном браке и не его вина в том, что все его мечты разбились о жестокую действительность. Сколько глупышек попадаются на одну и ту же уловку! Не хватит ада для всех этих глупеньких грешниц, и, по-видимому, именно нехватка места и заставила придумать то, что наш духовник называет «милосердием». Итак, твой молодой или солидный – это уж как тебе повезет вляпаться – повеса будет прав и благороден, занимаясь с тобой развратом, а после того как он тобой насытится, он передаст тебя своему другу, брату или вовсе незнакомцу, но и это только в том случае, если ты очаровательна и свежа. Если же господь не одарил тебя красотой, то участь твоя и вовсе ничтожна: без приданого ты высохнешь или сойдешь с ума в монастыре; тогда как со средствами жизнь твоя будет хоть ненамного, но все же приятнее – ты станешь уважаемым кошельком для своего супруга, который будет смотреть на тебя как на неизбежную досадную помеху в своих развлечениях.» «А если у меня достанет характера и воли, чтобы поставить его на место?», – спросила я. Она лишь рассмеялась: «Характер и воля – мужские достоинства, и ни то, ни другое тебе не поможет. Да и показывать их не следует. Как бы не уверяли мужчины, что больше всего ценят в других ум, характер и сильную волю – это совершенно не означает, что этими качествами должны обладать их невесты и жены! Все совсем наоборот, моя девочка.» Я долго не понимала, почему так. Ведь сила характера, достоинство и воля – человеческие качества, неизменно вызывающие уважение! Я отказывалась признавать ее правоту и не хотела понять, отчего нужно скрывать свой ум? Понять мне помогла она, мой добрый ангел, моя бонна и моя вторая мать, сделавшая для меня стократ больше, чем та, что выносила и родила меня. Теперь я знаю. Все, что есть у женщины - это ее тело, права на которое периодически оспаривают у нее ее супруг и ее дети, которых она обязана выносить и произвести на свет. А затем радоваться и благодарить, если ее муж сочтет за благо нанять для них кормилицу.
Он хмуро и зло перелистал страницы. Камин горел ровным теплым пламенем, бросая красное золото на злосчастный альбом. Взглянуть на первые записи? Да. Теперь уже нельзя просто швырнуть это в огонь. Поистине, лишнее знание – зло. Наверняка в ее первых детских записях есть и кротость, и безыскусная чистосердечность, что должна заменять женщинам ум. Именно эту милую бесхитростность он оценил в ней, благодаря простоте и нетребовательности ее натуры он и решился на брак с ней! Первая страница и первая запись этого дневника, – и в камин. Не задумываясь ни на секунду более – в камин.
Июнь 1816 года, 2-ое число Папа позвал меня в кабинет и сказал, что я не должна приходить в классную комнату вместе с Николя и учить с ним латынь, географию и математику. Он дозволяет мне, кроме рукоделия с маменькой, изучать Ветхий и Новый Заветы с нашим духовником и еще, так уж и быть, кроме французского правописания, английский и немецкий языки. Я заплакала и попыталась приласкаться к отцу, но он очень строго отстранил меня и еще строже сказал, что, если я опять приду в класс или буду замечена в подслушивании под дверью, я буду наказана, а учитель брата уволен. Это все мой брат! Это он нажаловался! Я ненавижу его! Меня похвалил его учитель, когда я повторяла формулы умножения, не подглядывая, как он это постоянно делает. И еще я быстрее запоминаю все, что говорит мэтр Бенуа, и я не просто запоминаю правила алгебры, я их понимаю! Николя не понимает, а я понимаю! А теперь мне нужно забыть об уроках. Забыть все самое интересное для меня. Мама и бонна опять говорили сегодня в спальне, что я некрасива и такой и останусь – ни женской фигуры, ни красивого личика мне бог не дал и это уже ясно как день, и вряд ли что-то изменится с возрастом. Я некрасива, и мне нельзя учиться, потому что я - не мой брат. Папа холодно ответил на все вопросы о моем образовании: «Где угодно, но в нашей семье женщине указано ее законное святое место, и пока я жив, будет только так и не иначе! До чего довело Бонапарта потакание своим распущенным сестрицам, а впоследствии своей развратной Жозефине?» Отец остался непреклонен, хотя мать смиренно просила за меня. Я плакала весь день и вечером не вышла к ужину, сказавшись больной. Я думала весь этот день и ночью и решила что когда вырасту ...
Дальше вымарано чернилами. Следующая запись сделана через полгода.
Декабрь 1816 года, 15-ое Меня отправляют в пансион при монастыре Флери, это в двух днях пути. Я рада этому. И я очень несчастна. Последний подслушанный мною разговор родителей все о том же – мы разорены и средств хватит только чтобы устроить будущее Николя. Мой брат, упиваясь показным красноречием, напыщенно выбирает, хочет ли он быть адвокатом или же продолжить торговое дело, как наш отец. Я некрасива и мое будущее - монастырь. Правда, есть еще надежда на то, что придет наше судно из Вест-Индии. Может быть, они задержались на полгода из-за штормов, и если господь не пожелает наказать нашу семью полным разорением, то папины грузы придут целехоньки, и наша семья вернет и благосостояние, и уважение в обществе. Но меня уже не будет здесь. Вчера вечером, в последний раз перед отъездом в монастырь я плакала в объятиях моей бонны и донимала ее своими глупыми вопросами наподобие «почему мир так несправедлив к бедным женщинам» и «отчего отец не выгонит эту наглую горничную»? Я сама уже знала, почему – и первое и второе. Первое – потому что так заведено и будет всегда. Второе – отец обязательно ее выгонит, как дюжину таких же глупых до нее, вообразивших себя расчетливыми. Нет, расчетливость женщины должна быть тоньше! Так моя бонна утешала меня, когда я плакала. Она сказала мне: «Тише... я люблю тебя, моя девочка. Идем, я покажу тебе.» Но я уже и так знала, что я увижу в нашем бельэтаже, где давно не меняли старых обоев, провалился пыльный пол и где сейчас спит наша прислуга...
Дальше густо зачеркнуты слова и строки, и различимы лишь несколько слов.
Всего лишь ... мой отец и ... смех наглой девицы и следом ее же рыданья. Отец... может быть таким... раньше я любила его ... в последние месяцы он смотрит на меня как на досадное недоразумение. И все же я благодарна ему. У меня не было достаточно ума в детстве, чтобы разыгрывать глупенькую, но зато теперь я точно знаю, что в девушке может отпугнуть мужчину.
Он перевернул сразу с десяток страниц.
Март 1818, пятое. Если бы я не была готова к жизни в пансионе, я сошла бы с ума или повесилась, как та новенькая, кажется, ее звали Катрин, – она молча слушала и наблюдала картинки нашего ночного дортуара и ничем не выказывала своих мыслей, и казалась спокойной. Но через неделю тихонько ушла в туалетную комнату, и, разорвав на ленты свою полотняную сорочку, свила себе веревку. Крюк для ночной лампы выдержал, но несчастная Катрин обладала до уродства длинными ногами и танцевала кончиками пальцев по каменному полу слишком долго для того, чтобы сохранить рассудок. Нам сказали, что родные определили ее в Обитель грусти, но мы прекрасно знали, что под этим лицемерным названием следовало понимать то, что есть – сумасшедший дом. Ночные шепотки и смех в спальне пансионерок обычное дело. День наш так тягостен и длинен, занятия наши так скучны. По французскому, греческому, латыни и богословию я первая в классе. Математику нам не преподают, а политическая география дается нам уровне ботаники, почти что в виде «Советов и наставлений молодым девицам». Основы медицины, впрочем, весьма интересны. Современное искусство, театр и живопись, как мирские греховные занятия, мы изучаем вскачь и из-под вуали. Но библиотечные закрома монастыря огромны, и если суметь обосновать необходимость чтения той или иной книги, то можно получить их все! Любую книгу! Я безумно счастлива! Даже в тех случаях, когда выбранное чтение не соответствует принципам женского образования, пансионерка всегда может потупить глазки и невинно сказать, что «ошиблась» и «понятия не имеет, кто такая Молль Флендерс»! Монахини-наставницы пансиона самые старые и добрые. Так говорят послушницы первого года, им можно разговаривать с нами. Если к сентябрю мой отец не продлит договор и не оплатит остаток моего обучения в пансионе, я тоже стану послушницей на обычный срок – два года. Затем мне придется стать монахиней, и я думаю об этом с тоской. Нет, не потому, что мирская жизнь влечет меня соблазнами. Но вне стен монастыря все же больше свободы, и возможно, если отец выделит мне приданое и выдаст замуж... а тогда уж я сумею повлиять на супруга. Жить как хочу, а не как предписано – моя мечта, и в достижении ее я не остановлюсь ни перед чем. Любовные опасности мне не грозят, тем более, что мирской разврат в любых его формах совершенно меня не привлекает. После наших развлечений и разговоров в тишине ночного дортуара мне известно больше, чем после штудирования страниц из Вергилия и поздних историков, в частности из жизнеописаний двенадцати цезарей, включая Нерона, Тиберия и Калигулу. О чем мне беспокоиться, владея самым ценным – знанием? «Нету шлюхи грязнее чем иная наивная девственница», – часто говорила мне моя наставница. И теперь я начинаю глубоко понимать смысл ее слов, и я все сильнее верю ей.
По всей видимости, монахини-наставницы пансиона девочек при монастыре Флери придерживались того же убеждения. Так, так... владение теоретическим и практическим знанием? Его интерес уже был таков, что жечь дневник совершенно не хотелось. Дальше, дальше... он листал страницы, выхватывая глазами обрывки текста и надолго останавливаясь на отдельных фразах. Он листал, пропуская описания нравов и тонкости католической ортодоксии, а также ее пространные заумные размышления о свободе воли и замкнутом молинизме, эссе о погоде и смене времен года в монастырском саду... дальше.
«О, не все монастыри таковы как наш!», - воскликнула Сюзанна. «В одной из бенедиктинских обителей, где я выросла, мы знали лишь труды и постоянный голод, а зимой еще и промозглый холод. Укрощение плоти и молитвы свели в могилу самых слабых, а те, кто остался, на всю жизнь запомнили уроки благочестия.» Я подумала, что тоже запомнила эти уроки на всю жизнь. В первые дни в пансионе я едва не погибла, по глупости нажаловавшись ночной монахине на свою соседку по спальне. Утром мне натолкали в ботинок битого стекла и связали узлами чулки с подвязками, намочив их водой. А чуть позже пригрозили устроить темную и показали, как это делают. Следующей же ночью я радушно пустила соседку под свое одеяло, а впоследствии и сама ждала темноты и немного ласки нежных пальцев, доверительного шепота сверстниц и общих наших открытий и чудес – еженощного как молитва постижения практики вне теории.
Что ж – то был его выбор. Читать то, чего читать не следовало. Она была невинна, он абсолютно уверен в этом. Но что такое физическая невинность тела? В первый же день после свадьбы он нашел ее в библиотеке с томиком Дидро в руках. Рядом на столике были «Опыты» Монтеня и что-то из Вергилия. Впервые тогда ему пришло в голову, что она вполне мила. Некрасива, но свежа и естественна, и есть в ней истинно женское, тонкое кокетство и неуловимая, идеальная в своей скрытности чувственность. Пенять ей за пристрастие к чтению он тогда не стал, решив отложить это на потом. Она же, по всей видимости, ждала именно упреков. Но он молчал и с удовольствием смотрел на то, как розовеют ее щеки и неуверенно расцветают губы. Ближе к последней странице. Дневник исписан до последнего листа, а это значит, что она где-то прячет следующий...
Таков приказ настоятельницы, а пансионерку ждет наказание, если ее в неурочный час увидят в верхних кулуарах. Мать-настоятельница не закрывает свою, и если тихо пройти по коридору в эти часы, то можно увидеть ее простертой ниц на каменном полу у двери кельи, и это вовсе не поза. Это ее страдание. Иногда она молится у себя и не появляется внизу по нескольку часов кряду, и тогда наши стены оживают и кажутся светлее, слышно щебетанье и смех, молодые монахини сбиваются в нетерпеливые стайки, трепетом белых покрывал напоминая легких птиц. Пожилые монахини прячутся, собираются в келье у одной из них и там пьют шоколад и кофе, угощаются засахаренными орехами, фруктовой пастилой и сплетнями. Никто не умеет сплетничать так сладко и сочно, как старые монахини. Нелепейшие измышления обретают в их устах сладость подпорченной пастилы, и ни одна из них не знает, сколько на самом деле правды в этих пересудах.
Май 1819 года, 30-е Я вспоминала сегодня, что в первый год пансиона мне было не очень-то уютно. Кормили нас то обильно, то постно, зимой мы мерзли, потому что теплые одеяла были не у всех. Греться друг у дружки запрещалось под страхом наказания розгами и стояния голыми коленями на каменном полу, и все же мы часто спали по двое, а то и по трое, укрываясь всеми одеялами. Позже я поняла, что ночным монахиням было приказано не замечать и не слышать нас. Впервые я увидела матушку-настоятельницу в Праздник Вознесения, был светлый весенний день. Она стояла в молельной за алтарем, а мы все шли перед ней, склонялись и целовали руку с перстнем. Меня она остановила, погладила по голове и ласково сказала, что я очень мила и обязательно стану хорошей монахиней. Я тогда испугалась ее голоса и взгляда, будто бы направленного не вне, а внутрь ее головы. Через два месяца пришло письмо от отца. Меня пригласили для разговора, и, не тратя лишних слов, все объяснили: поскольку мои родители не имеют средств оплатить пансион, я должна или покинуть его или стать послушницей монастыря. Послушница – это не навсегда; если дела моего отца наладятся, на что он все еще очень сильно надеется, то мне не обязательно принимать обет и становиться монахиней. Еще целых два года, и, хотя у меня теперь будет меньше свободы, все же остается надежда через два года покинуть монастырь или вернуться в пансион. Я согласилась на все предложенное, и тоже без лишних слов, и мать-настоятельница осталась очень довольна моим смирением и практичностью. Она обращалась со мной ласково и показалась мне совсем не страшной. И до нашей беседы, и потом мне рассказывали всякое – о всенощных молитвах в холодной церкви для не угодивших ей, и про жесткие, даже жестокие наказания за малые провинности вроде шоколада в постели, утерянного требника или небрежной работы в мастерской. О причинах, заставлявших матушку-настоятельницу приглашать к себе в келью молодых монахинь, я догадалась далеко не сразу. Ее сухая и строгая осанка, твердое лицо мраморной статуи и несомненно очень сильная и искренняя набожность не давали и малейшего повода усомниться в ее строгости к себе. Однако, познакомившись и близко сойдясь с двумя-тремя послушницами, я узнала о симпатиях настоятельницы, и, того интереснее, о приятных послаблениях и льготах, дарованных ею своим любимицам. Действительно, наказывали не всех монахинь, проспавших утреннюю молитву или замеченных в неурочное время за отдыхом и распиванием сладких напитков. Эти гордые и высокомерные пассии нашей настоятельницы менялись и исчезали, порой умирали, порой затихали настолько, что их не было ни видно, ни слышно. По ночам настоятельница лично проверяла, как мы спим и точно ли соблюдаем монастырские правила, включающие плотно задернутые пологи кроватей, застегнутые до подбородка ночные рубашки, сон с вытянутыми на одеяле руками и прочее. Двери келий мы обязаны были оставлять незапертыми, и однажды ночью я ужасно перепугалась, проснувшись от того, что чья-то рука гладит мои волосы. Настоятельница прекрасно видела в темноте. Ее собственные глаза, казалось, светились, когда она шептала мне о том, что замерзла и просила разрешения погреться со мной рядом под моим одеялом. Конечно, я пригласила ее и попыталась согреть, но, как только старая ведьма затряслась будто в лихорадке, стеная от моих невинных прикосновений, я отпрянула с тем, чтобы позвать кого-нибудь на помощь. «Матушка, вам плохо?» – спросила я ее в ужасе. «Мне хорошо, моя девочка!» - был ответный хрип, сопровождаемый просьбами не покидать ее. Утром я с удовольствием похвалила себя: я вытерпела совсем немного и в общем-то ничего нового из пансионского катехизиса не узнала. Моя жизнь изменилась с того самого дня. У меня теперь была добротная красивая мебель, чудесные перины и одеяло лебяжьего пуха, вдоволь сладостей и самого лучшего индийского чая в моей келье. Мое белье стирали в первую очередь и приносили мне, в трапезную можно было не ходить, если не хотелось – блюда мне приносили на подносе. Взамен от меня требовалась безделица – навещать матушку-настоятельницу по ее призыву и быть ласковой и послушной. Ритуал ее праздников был определен давно, и уж точно не мной: разговоры, молитвы и стихи наедине, немного сладостей или легкого вина – если это не были постные дни, затем нежные воркования и просьба присесть поближе к ней, снять покрывало и нагрудник, показать ей мои новые чулки и подвязки, и далее весь глупый антураж по списку. Мерзостные ощущения я подавляла силой воли, заставляя себя думать о приятной жизни в теплой келье и о моей личной библиотеке, о коллекции горького шоколада с миндалем в подаренном матушкой расписном поставце, о разрешении носить не положенное послушницам кружевное белье и прочее, и прочее. К моему счастью, я не слишком брезглива, и я быстро привыкла. Моя некрасивость, казалось, была ей милее всего, она часто хвалила мою кожу и осанку, восхищалась необычным цветом моих глаз и единственным, пожалуй, прелестным во мне – моими маленькими, хороших очертаний руками и ступнями. Ее комплименты мне были неиссякаемы, что отчасти мирило меня с необходимостью предоставлять ей мое тело, а когда ей стало этого мало, то и подолгу уверять ее в моей любви и покорности. Я всегда думала об одном: раз я так хороша в ее глазах, значит – не настолько я некрасива, как уверяли меня с детства? К тому же, в немалой степени утешали меня и наши разговоры: матушка-настоятельница оказалась редкостно умна и образованна, исправляла мои ошибки в чтении Гомера и поправляла немецкие глаголы, а о современном искусстве знала так много и рассказывала так интересно, что я хотела бы слушать ее часами. Единственное, что умаляло радости наших встреч, был практицизм: при всех ее несчастных пороках матушка железной рукой держала монастырский быт и дух, опираясь на устав и страх наказаний. Думая о том, что я чувствую к ней, я делила себя на ненависть и любовь, и боюсь, что так никогда и не уточню сама себе, какова же была эта пропорция. Жизнь моя стала приятной и насыщенной, я читала что хотела и сколько хотела, часами гуляла в саду, когда погода была теплой. Большинство молодых монахинь старались стать моими подругами, а недоброжелательницы, если они были, – о, конечно же они были! И они не посмели бы навредить мне ни словом, ни делом. В монастыре ничего невозможно скрыть, все мы вместе и каждая из нас постоянно на виду у всех остальных, и одно-единственное злое слово или взгляд могут стать роковыми и превратить жизнь не сдержавшейся в ад. Власяницы и бичевание всего лишь кратковременные, хотя и болезненные наказания; болезни и страдания принимаются смиренно, но самое страшное для монахини – это подвергнуться общей травле. Я видела таких несчастных и страдала от жалости к ним. Но когда ты счастлива, чужая боль не кажется смертельной. Мой последний год оказался не только лучшим в моей монастырской жизни, но и самым удачным: в августе пришли хорошие новости от моего отца, он сумел наладить дело, а вернувшаяся с товарами из Вест-Индии каравелла стала последним и самым радостным событием. Мне с гордостью и любовью сообщили из дома, что отец выделил мне приданое, мало того, он ведет переговоры с желающими сочетаться со мной браком. Этих желающих крайне немного, всего двое – немолодой вдовец, владелец двух суконных фабрик с годовым доходом более 50 тысяч франков и молодой разорившийся аристократ. Мой отец склоняется в пользу маркиза де Круамар, по праву рождения принадлежащего к старой аристократии, хотя и оставшегося безземельным после возвращения его семьи на родину. Тем не менее, не только я, но и мои дети, если они будут - унаследуют титул. Мое приданое, по предварительному обсчету, составит девяносто тысяч франков, что, несомненно, сделает меня в глазах разорившегося маркиза-пустышки писаной красавицей.
Он смотрел в пламя камина, давая глазам отдых. Его жена – спит ли она, или ждет его? Ответ на этот вопрос где угодно, но только не в этом альбоме. Что вообще она знает о любви... или ему следует задать этот вопрос по-другому: чего она о любви не знает?
Любовь между мужчиной и женщиной – это книжная химера, архаичный изыск и неплохая обложка для книги. Лишь бы продавалось! Я иногда думаю о любви. И вот что я думаю: если для романтической девушки возможна хотя бы иллюзия, а вернее – самовнушение под властью физиологии, то уж мужчины, я уверена, полностью обезопасили себя от заразы, в романах именуемой любовью. Я с легкостью докажу это: в наше время каждый из них желает обеспеченной жизни, и все они без зазрения совести выходят на ловлю богатых невест, как на охоту. И при этом они искренне считают нас проститутками, стоит нам пренебречь установленными нормами женского поведения даже в мелочах. Они перебирают нас и подсчитывают выгоды: мужчине не зазорно выспрашивать о женщинах своего круга насчет их теперешнего состояния и возможных перспектив наследства. Вот что мне рассказала моя бонна в последние мои каникулы дома: «Всего месяц назад одна моя подруга оказалась брошенной и подверглась насмешкам лишь из-за того, что посмела расспрашивать об одном кавалерийском полковнике, сделавшем ей предложение. Сведения были неутешительны и получила она их из весьма достоверного источника, и согласно уверениям старых знакомых полковника, тот с молодости дурно обращался с женщинами, а еще по слухам имел жену в Вест-Индии. Когда моя подруга пожелала выяснить, каковы же состояние и биография ее поклонника, общество встало на сторону полковника, а моя подруга оказалась в одиночестве. Мало того, теперь она сетует лишь на то, что его заполучила та, состояние которой не выдерживает никакого сравнения с ее собственными доходами!»
Листы шептались под злыми пальцами, фальшиво послушные и злые, как веер разочарованной куртизанки. Ну хоть одна запись здесь есть – одна правильная, искренняя мысль девушки, воспитанной для брака и семейной жизни?! Есть или нет?!!
Одни только мысли о такой жизни приводят меня в экстаз, и только эти мечты способны извлечь слезы из моих глаз. Быть свободной и независимой, быть богатой, ученой - и добиться всего своим умом и ученостью! Всего, включая и власть над мужчинами, неважно – явной будет эта власть или тайной. Достичь всех этих высот, полагаясь только на тонкость, силу и быстроту собственного ума - нет лучшей доли для женщины! Я ненавижу мужчин. Если мой будущий муж будет уважителен со мной, то, возможно, этим он сохранит себе жизнь. Но при первом же удобном случае...
Вычеркнуто так, что прорвана бумага.
Я знаю только, что маркиз де Круамар еще не стар и вполне здоров. Что ж, я моложе. Я подожду. Одна из моих подруг как-то пошутила, что нет юридического преступления жены, если ее муж обожал жареную баранину с перцем на завтрак, обед и ужин – одна из диет смертника! Встреча и общение с будущим мужем, каким бы оно ни было, меня не пугает. Ведь все, чего он жаждет от меня – мои деньги. Разорившийся аристократ продает титул и получает вожделенные средства: отец выделил мне даже больше, чем я рассчитывала – более ста тысяч франков! В наше время годовой доход целой семьи провинциальных буржуа всего лишь десять-двенадцать тысяч франков, а чем, позвольте спросить, этот нищий маркиз лучше обеспеченного торговца сукном? Перечитывая написанное, я понимаю, что все же несколько кривлю душой. Даже сама перед собой на страницах собственного дневника я не вполне искренна. Что же тогда говорить о супружеских отношениях, и зачем мечтать о духовной близости мужчины и женщины? Это несовременно, более того - наивно и пошло. Мне любопытно, и только. Но скоро я утолю и это последнее любопытство. О, совсем скоро я близко познакомлюсь с образчиком данной фауны, с этим земноводным, жадным и напыщенным – с так называемым «мужчиной»! Мне смешно заранее. Я отлично знаю, как вести себя с ним, когда делать смущенный вид и плакать, когда улыбаться и ...
Дневник все-таки полетел в огонь.
|
|