-3- черный сектор
Сельцо звалось Дегтевкой. Полсотни домов, речушка да церковь. Звенела жаркая послеполуденная тишина и краснели яблоки из-за плетней. Ветки с крупными яблоками свисали низко, домики недоверчиво глазели расписными ставнями, а в пыли уже топотали босые ноги и несся ребячий крик: «Купец богатый приехал! Вона телег скока! Купец приехал, гулять будет!!!» Он обошел обоз, собрал своих и строго предупредил: «кто упьется – назавтра будить не велю. Отдыхаем день и ночь. До завтрего утра, а там последний переход - и Москва-матушка!» – И расчет, барин! – весело крикнул самый молодой, белявый парень из тележных. – И расчет будет. Все будет! А до завтра – гуляем! Митрич, обозных проверь. Коней поить. Ночную охрану - вдвое. – Слушаю, барин.
Староста мигом распорядился, чтоб столы выставили да накрыли так, чтоб ломились. Сельцо невеликое, да небедное. Нищих только три двора, да и те сами дураки, что пьют и работать не хотят. – Как торговали? – слюбопытствовал. «А торговали знатно. И по домам до распутицы будем, да с полным карманом!» - подумал он усмехнулся, да кто ж об таком говорит... Гуляем! На траве уже плясали в круг, визжали девки, заливалась гармонь. Он поставил чарку. Вышел в круг, расправил плечи и огляделся. Девки стреляли блескучими глазами, мотали косами, летали над муравой их подолы с прошвами и каждая девка норовила в хороводе пройти к нему поближе, хлестнуть косой, подолом зацепить, показаться. А хороши же тут девки... он тряхнул русым чубом, ухмыльнулся – выбирать пора! Одну, а то двух, посправнее – дело! И тут же, как-то вдруг приметил одну, да самую дальнюю. Оттого, что не лезла на глаза, а пряталась, оттого-то, верно, глаз на ней и остановился. Простовата. Легкая, невысоконькая, и как будто чужая здесь. Дичится. Девка глядела исподлобь и жалась поближе к палисаду, и он поманил ее пальцем. Не пошла... он засмеялся и пошел к ней сам, – ишь, застыдилась. Подошел разглядеть ближе, что в ней такого особенного, чем приманила? Мокрые ресницы. Бледные щеки, туго сплетенная коса на выцветшем сарафане и глаза – омуты. Глаза и ударили, как плеснули горячим медом, ух ты какая... он схватил девку за руку и выволок в круг. Та плясать не захотела, уворачивалась и норовила сбежать, да откуда ни возьмись подскочила бабка и что-то ей зашептала, задергала за рукав, загрозилась. Он отодвинул каргу – не лезь, старая, а девку увел в сторонку. Ну не хочет в плясовую, не надо. Улыбался, обхаживал: – Хошь карету аглицкую? Соболей желаешь? Платок оренбургского пуха? Не хотела. Он обрадовался. Любил строптивых! Да и редкое это лакомство по нашему времени! Он прижал колючку к палисаду, все сильней разгораясь и пытал, ловя карий взгляд: – Духов жасминных, янтаря? Куклу фарфоровую привезу тебе аль сестренке твоей! Ну не жалей, поцелуй меня, красавица! Вот, гляди! Махнул горстью - несчетное серебро полетело в пляшущих, девки дико завизжали и пошла у них свалка. Катались и дрались, бесилась гармонь, заплескалась ругань и заплакал чей-то малец, но и плач дитячий тут же утоп в гоготе: «ай да купец-молодец! Еще, родимый! Ух, давай, доставай-наливай!» За столами без удержу пили его вино, не стыдились ни бабы ни старики, да и малым позволяли. А девка все выкручивалась. Все кобенилась, рвала у него руку да дергала из его кулака свой сарафанный подол. Он держал крепко, смеясь ей в карие, перепуганные и такие злые глазищи, – ух, смелая какая... аж искрит глазюками-то, как медом брыжжет!.. не уйдешь! ... Целуй, кому говорят… – опять шипела подкравшаяся сбоку старуха. Он засмеялся. Девка не целовала, лицо отворачивала. Он прижал ее покрепче и огляделся. Нет, никакую не хочет, ни одну. Только эту! Разбередила, раззадорила как давно уж с ним не бывало, и пусть бьется птичка, никуда ж она не денется! А девка все трепыхалась, бледнея, а вокруг них завистливо гомонили с хохотом, он слышал: «цыпа какая у нас... это Гмыри-пьяницы дочка, голытьба, шестеро малых, все от голоду пухнут... а туда же – строжится как поповна!» – Ломай ее, паря! – разудало завопил чернявый в рубахе навыпуск, кидаясь вприсядку. – Гордая больно! Чего с ней цацкаться, ломай да тащи! Он послушал. Заломил девке руку, согнул ее легкий стан дугой да еще разок, близко заглянул в глаза. Да тут же и пустил, усмехаясь: – Иди, иди, не бойсь. Не трону! Не хошь – не надо! Других полно... Она порскнула от него как перепуганная голубка от степного кота и вмиг исчезла в пьяной толпе. Он сжал зубы, подбоченился, оглядел круг и медленно улыбнулся... Гуляй, село!
Как начало смеркаться, пошел сам. Избушка, на которую показали, была на окраине. Когда-то из дубового сруба, почернелая, крыша на боку да наполовину завалившийся плетень. Он пошел туда сам, не взяв никого. Митрич укоризненно покачал головой, но его заело. Гаркнул только: «Горницу мне освободи, которая получше. Со старостой договорись. Сам все приготовь, да и уходите все!» Старшой поклонился, и все же сказал вдогон, упрямый: «Не ходил бы один, барин.» Один - а кого ему тут бояться-то? Пьянчуг да жадных до купецкого серебра парней, что ль? Он с татарами рубился на шляхе, с немцами слободу делил, от Макарьевского монастыря степняков гнал! В избе было нище, пусто и черно. Одна только печь побелена. Старик сидел на лавке опустив голову и мял в руках дырявую шапку. Бабка бегала туда-сюда, причитая, что «уважить гостя дорогого нечем, есть-пить нечего, корову продали, коза сбежала и ни муки ни дров нетути». Девка спряталась на полатях, шикала там на малых и казаться не хотела, зато малышня вокруг нее возилась, не робела и вовсю любопытничала. Головенки высовывались из тряпья и тут же прятались обратно. Он им подмигивал, и ответом был радостный визг. – За косу поволоку... – шипела старуха, крутясь под печкой. – Шкуру с боков спущу как козе дурной, вздумаешь еще перечить... Ему надоело. Он выложил на щелястый стол горсть серебра и поднялся. Подмигнул детишкам на полатях: ну, бывайте! В ответ высунулась самая шустрая головенка с льняной косицей, и на пол спрыгнула совсем махонькая, в драном синем сарафане. Подпрыгнула, запнулась об свой подол и чуть не упала, а за малявкой соскочила и девка, шепча: – Кирочка, беги на печку! Бегом-бегом! За дверью волк уж сторожит! Белянка очумело визгнула и весело полезла обратно на полати. Сверху все шепталась и звенела смешинками малышня, а он остановил девку, взяв за плечо. Сказал коротко: – Придешь ко мне ночевать – еще двадцать раз по столько дам! А не придешь – и не надо! И ушел. Бабка, причитая, кинулась следом. Бежала по улице, вымогала девке на приданое – он пообещал.
Она пришла, когда совсем стемнело. Возникла в дверном проеме тихая как тень, и отворачивалась. Но он уже все увидал. Взял ее за руку, усадил на лавку по-доброму, откинул платок с блюд. Пироги, кувшин с квасом. – Ешь давай! Голодная ведь? Она мотнула косой и отвернулась. На щеке наливался краснотой будущий синяк, глаза окружились синью. Его кулаки сжались сами и в груди стало тесно. Дать ей денег сейчас, леденцов да пряников детворе и - домой отправить... Он молчал, и она не шевелилась, как каменная идолица в степи. Отвернула от него лицо, смотрела в угол на иконы, и решение дать денег и отправить восвояси таяло в нем, заливаясь злостью. Ишь, гордимся-то как...чем? Рваным подолом? Денег – кому? Пропьют да эту ж девку и побьют, что мало принесла. Да хорошо, ежели ума хватит ей приданого дать и хоть за завалященького парнишку иль за вдовца отдать... дело-то известное. Девка с золотом хоть гулящая - все равно что целка, а нищая честь кому сдалась? Он посмотрел еще. Отпустить надо бы, раз не хочет. И так не сладко ей живется. Он отвернулся от нее, и, перешагнув лавку, разлегся на другой, широкой, покрытой стегаными одеялами. Кинул подушку под локоть. – Ну, чего молчишь? Сядь ближе. Она подошла и села рядом, не глядя на него. – Может хоть глаза подымешь? Нет. Не подняла. Он рассвирепел. Никакого уважения, дикая девка неласковая, да и глупая - все ж себе во вред!.. он так и сказал ей: «ну так скидывай свое рванье. Или мне в ленты порвать на тебе? Утром так и пойдешь, обещаю.» Тут-то она глазищи свои и подняла... И ничего. Только вина чарку попросила да выхлестала как воду. И запросто, как в бане, стоптала с себя и сарафан и рубаху, а дальше он впился ей в губы и завалил на эту лавку, ждать уж совсем не мог.
С рассветом он очнулся первый. Она спала беззвучно, спала, отвернувшись на край. Коса ее, закрывая лицо, свесилась на вымытые доски, а рубаху свою она натянула до горла и там стиснула. Он коснулся ее плеча и она тут же открыла глаза и подскочила. Хороша теперь красотка... распухшие губы и выпитые глаза. Да не обижал он ее, и губ ей не кусал, сама же себе и искусала! И была как птица нечеловеческая, от пояса горячая, а плечи, щеки да губы так холодными и остались... Косу она плести не стала. Накинула свой сарафан на измятую рубаху и выпрямилась посреди горницы простоволосая – ждать плату. И он вдруг понял – как ожгло. Понял, что неспроста все это, и не зря сердце к ней тянется, судьба это... Судьба! И если б в ту минуту хоть уголком губ улыбнулась ему, хоть ресницей дрогнула иль зарумянилась... с собой бы забрал! Забрал бы, увез! В соболя б одел, в шелка, женился бы, уж и хотел сказать ей про то, взял за подбородок и принудил-таки поднять на него глаза – да посмотри же! Посмотри ж ты на меня... Она и посмотрела.
Он сыпанул ей серебра щедро, без счету, и не глядел как уходит. Так, один раз глянул. А она ни словечка так и не сказала, и не оглянулась. Шла по пыльной дороге и тяжкий свой подол одной рукой держала, а смотрела вперед, в красную заревую полосу. Потом в дороге он ее вспоминал, никак не мог из головы выбросить. Как отворачивалась от него всю ночь, хоть ласкал, хоть мучил озлясь – а ей все одно. И хоть бы плакала, а то ведь молча, все молча. Он был и ласков и терпелив, сколько смог, да толку-то – так каменная и осталась. Другие девки дичились бывало по часу и боле, а кончалось все равно одним – губки сами подставляли, а уезжал, плакали и клялися ждать. Солнце краснело, пели птицы и степенно двигался обоз. Здесь, на большом тракте, разбоя никогда не было, а еще час – и пойдут столичные предместья, и все, считай, позади! Все отлично, лучше не бывает! Ему стало веселей. И зря же вспомнил... последний взгляд этот. Как глянула она на него с честной ненавистью. Глянула так, что понял - сколько она жить будет, столько и будет его ненавидеть. Что бы ни сделал, чем бы ни одарил – ненавидеть. Резанула сухими глазами как ножом – и куда же ее после такого с собой брать, какие шелка-соболя... И в шелках и в жемчугах – все одно выберет время и сбежит, а то еще и зарежет, кто ее знает, что у такой на уме... Да и забыть. К черту!!! И первым делом в кабак и гулять, и забыть дикую эту, выкинуть ее из головы! Чалая мерно рысила, солнце уже хорошо пригревало плечи и спину. К обеду он уже и не помнил про девку, только одно мучило. Как звать-то ее, не спросил.
... Андрей ждал посреди кабинета. – Все нормально. – Сказал чужим голосом. В ушах еще пел степной ветер, а в груди стыла чужая тоска. Все! Он сделал усилие над собой и улыбнулся. Так, и что тут часы наши?
Часы были молодцы. Стрелка уже перемахнула на следующий белый треугольник. Четыре. – Слушай, Андрей! А я таперича сыт, пьян и нос в табаке! – Очень стараясь соответствовать, бодро сказал он. – Отлично прошло! Жданов скептически прищурился. Хотел верить. Рома бодренько развалился в кресле и добавил: – И знаешь, что я думаю? – Что, Ром? – А что пора нам с тобой отсюда выбираться. И если нет другого пути, кроме как перебрать эти треугольнички по очереди, то и бес с ними. Что мы, не справимся? Что мы, слабаки, чтоб этого дебильного глюкодрома шугаться? Как думаешь? Андрей кивнул. Согласен. Справимся. Выбраться на свободу, а потом уже разбираться со всей этой бесовщиной. Наверняка всему этому есть простое объяснение. – Так ты думаешь, что надо пройти полный круг? Еще десять черных и десять белых? – Да. Не понимаю, Андрей, откуда я уверен, но железно – эти часы сделают полный круг и все закончится. Все!
Жданов пожал плечами и шагнул к закрытой двери. Рома обмяк на кресле и запрокинул голову. Музыка стихала и наконец смолкла совсем.
|
|